Похоронная обрядность и непосредственно связанный с ней комплекс представлений о жизни и смерти Славян.
Ритуал в традиционной культуре восточных славян. Живой - мертвый
Похоронная обрядность и непосредственно связанный с ней комплекс представлений о жизни и смерти, доле, предках занимают исключительно важное место в ритуально-мифологической сфере жизни восточных славян. Такая выделенность похоронного комплекса объясняется несколькими причинами. Во-первых, местом в системе обрядов жизненного пути человека (последний акт жизненной драмы); во-вторых, именно в этом ритуале жизнь и смерть не просто соприкасаются и пересекаются, но, как ни в какой другой ситуации, проявляются во всей своей реальности и глубине смыслов.
Задача облегчается тем, что относительно недавно материалы по славянской погребальной обрядности были обобщены и проанализированы в исследовании О. А. Седаковой (Седакова, 19836). Поэтому обратим внимание лишь на те сюжеты, круг которых уже обозначился при анализе предыдущих ритуалов.
Как и в других (уже рассмотренных) обрядах, исходная ситуация похорон может быть охарактеризована как нарушение соответствия между социальным и биологическим состоянием человека, физическая смерть не равносильна социальной. Для того чтобы человек стал мертвым и в социальном плане, необходимо совершить специальное преобразование, что и является целью и смыслом погребального ритуала.
“Изнутри” традиции исходная ситуация ритуала описывается схемами двух типов. Первая из них связана с представлениями о в е к е как о сроке человеческой жизни, в течение которого расходуется отпущенная каждому человеку жизненная энергия (Гавлова, 1969, с. 36—39; Иванов, Топоров, 1984, с. 90).
В соответствии с этой концепцией смерть человека является следствием истощения жизненной силы. Выражение “избыть свой век” как раз и означало 'полностью израсходовать отпущенную жизненную энергию'. Однако это, если можно так выразиться, идеальный вариант. Схема предусматривала отклонения как в сторону “недожитого века”, так и в сторону “пережитого века”, т. е. как преждевременной, так и запоздалой, затянувшейся смерти.
Судя по материалам, собранным Д. К. Зелениным (Зеленин, 1916), для восточных славян особенно актуальными были представления об умерших “до срока” и умерших “не своей смертью”. Если умершие “своей смертью” (от старости) переходили в разряд “предков”, то умершие “не своей смертью” становились “нечистыми” покойниками, обращение с которыми требовало специальных приемов, поскольку неизрасходованная жизненная сила могла быть опасной для живых (ср. широко распространенный обычай вбивать в грудь такого покойника осиновый кол, а также другие “профилактические” действия, совершаемые с целью сдерживания вредоносной силы, предотвращения его “хождения”). “Следы архаического представления о 'неизжитом веке' заметны и в особом характере похорон детей: кроме повсеместно распространенного запрета на плач матери по ребенку, в Полесье отмечен необычный факт: 'недорослых' детей (до 15 лет) раньше хоронили без священника” (Седакова, 1983а, с. 246).
Представления о “пережитом” веке (чрезмерно затянувшейся жизни), отразившиеся в выражениях типа “зажиться на свете”, “заедать чужой век” и некоторых особенностях обряда похорон глубоких стариков, более ярко выражены у южных славян. В частности, имеется в виду привлекший внимание исследователей обычай справлять при жизни поминки “зажившимся” старикам в некоторых районах Болгарии и Сербии с явной целью искусственно ограничить непомерную продолжительность “века” (Петров, 1962; Кулиши', 1970). Этот в высшей степени любопытный обычай интересен в первую очередь тем, что еще раз свидетельствует о необязательном хронологическом следовании социального за биологическим и эксплицитно выражает глубинную направленность любого ритуала жизненного цикла на “подправление” “природного” бытия индивида в соответствии с имеющимися у коллектива социальными образцами, переводя тем самым факты биологического характера (рождение, взросление, смерть) в социальные. Такая “коррекция” происходит в любом случае, в том числе и при “своей смерти” (собственно похоронный обряд и есть преобразование биологической смерти в факт социального порядка), но в случаях “не своей смерти” задача осложняется необходимостью дополнительного вмешательства в “природный” процесс с целью преобразования “не своей смерти” в “свою”.
Если умерший “до срока” опасен для живых своей неизрасходованной энергией, то “зажившийся” опасен тем, что “заедает чужой век”. Последнее предполагает наличие представлений не только об “индивидуальном веке”, но и об общем, коллективном запасе жизненной силы, из которого “зажившийся” старик расходует чужую долю. О. А. Седакова справедливо связывает взаимозависимость общей и индивидуальных долей и мотива “дележа” с семантикой самого слова смерть как 'доли', 'части' (Седакова, 1985, с. 71). В этом смысле похоронный обряд может быть представлен в терминах раздела, отделения, выделения доли умершего.
Итак, первая из названных схем связывает смерть с изжитием (израсходованием) века, доли, индивидуальной части общего объема жизненной силы. Сама смерть в этом случае понимается как предел, конец, завершение века или (что близко по смыслу) выделение, окончательное оформление доли индивида.
Вторая схема предполагает иное осмысление смерти. Здесь она выступает как активное начало, как персонаж, прерывающий жизнь человека. Эта схема, во всяком случае некоторые ее звенья, в отличие от первой имеет не только сюжетное, но и ритуальное воплощение. Кратко ее можно описать следующим образом: Смерть проникает из мира мертвых в мир живых, прерывает жизнь человека и после его кончины воплощается в нем самом.
Смерть в значении агента представлена у восточных славян в различных (чаще всего антропоморфных) воплощениях. Они могут быть наделены именами (ср.: Мара, Навь и др.) или быть безымянными. В первом случае они представлены исключительно женскими образами, во втором этот признак не столь обязателен (“девка”, “человек”, “нечистый дух” и т. д.). Особый интерес представляют воплощения смерти в образе мертвецов, свойственные как актуальным верованиям, так и различного рода повествованиям. Мертвецы могут вступать с живыми людьми в самые разнообразные отношения, однако далеко не всегда эти отношения завершаются смертью. Если следовать реконструкции В. Н. Топоровым образа Бабы-Яги (Топоров, 1987а, с. 20—23), то можно предположить, что функция умерщвления может быть приписана не всякому покойнику, но “первопокойнику”, умершему и прошедшему соответствующий обряд и таким образом положившему начало соответствующей традиции похорон. Скорее всего, только такой мертвец является одновременно носителем идеи смерти и ее причиной.
Проникновение смерти в мир живых, как правило, “сопровождается” приметами и предзнаменованиями. Ср. некоторые приметы, предвещающие смерть: “если петухи в селении не вовремя распоются”; “дятел мох в избе долбит”; “ласточка в окно влетит”; “ворон каркает на избе”; “коли собака крох не ест после больного, то он скоро умрет”; “мыши изгрызут одежду”; “мухи зимою в избе”; “икона упадет”; “плач или вздохи домового — к смерти хозяина”; “если больной бредит дорогой (о дороге, о конях)”; “если сонный отпыхивает”; “крошки изо рта валятся”; “если к дому, где больной лежит, бабы проторят дорогу, то ему умереть” и др. (Даль, 1984, 2, с. 342—343; см. также: Никифоровский, 1897, с. 78, и др.).
Приход смерти может чувствовать и сам человек. На этом ощущении приближения конца основан “полный” вариант ритуала, начинавшегося за некоторое время до кончины. Почувствовавший приближение смерти просит родных помочь ему проститься с “землей и с вольным светом”. Г. К. Завойко так описывал обряд прощания с землей: “В поле на своем жеребье старик стал на колени и с крестным знамением положил четыре земных поклона на все четыре стороны, а затем, поднявшись с земли, сказал родным: „Ну, теперь несите меня вперед", то есть в избу, на лавку в передний угол. Старика повели обратно, положили на лавку, и он здесь вскоре умер” (Завойко, 1914, с. 88). Кроме прощания с землей, полный вариант включает прощание с близкими и соседями, прощение долгов.
Приведенное описание обряда прощания представляет интерес сразу в нескольких аспектах. Нельзя не заметить аналогию со свадебным прощанием невесты с “белым светом”. Невесту и умирающего выводят в одинаковой позе — под руки, о ритуальном характере которой уже говорилось. Но в описании Завойко весьма примечательно использование словесной формулы “несите ...” с комментарием “старика повели...”, что лишний раз подтверждает синонимичность “вывода” и “выноса”. Прощание с землей, белым светом, соседями и близкими — первый акт в цепи отделения от живых. Обращает на себя внимание и “космологическая” последовательность прощаний от общего (“белый свет”, “земля”) к все более конкретному.
Во всех этих действиях до кончины умирающий выступает в роли субъекта, распорядителя ритуала, но с наступлением кончины становится объектом ритуала. Эта свойственная ритуалу мена субъектно-объектных отношений, когда жертвователь и жертва меняются местами, в похоронном обряде распространяется и на представления о смерти. С момента кончины смерть и покойник образуют единый, главный объект ритуала.
На уровне актуальных для похоронной обрядности представлений агония описывается как торги великие (сев.-русск.), спор ангела с чертом, брод (полесск.), конание (сев.). В этих терминах представлен основной спектр значений смерти как раздела, обмена, диалога, пространственного перемещения. Для ритуального выражения особенно значимыми являются пространственные перемещения, которые на этом этапе ритуала приписываются и смерти-агенту, и умирающему. В частности, для облегчения агонии освобождается путь смерти: открывается печная заслонка, двери, окна, а в особо тяжелых случаях (при так называемой “трудной смерти”) снимают матицу, разбирают потолок или часть крыши, проделывают дополнительные отверстия в стенах, вывешивают из окна полотенце на улицу, “ломают конек” (т. е. поднимают или вовсе снимают конек с крыши), сверлят печной под (черiнь). В Карелии для облегчения кончины расстегивали одежду, развязывали узлы, распускали косы женщинам — ср. аналогичные действия при трудных родах (см.: Сурхаско, 1985, с. 61). Умирающего перекладывают с лавки на пол или даже на порог, в его руки вкладывается и зажигается так называемая громничная свеча, что, скорее всего, связано с представлениями о темноте царства мертвых, куда перемещается умирающий. Кроме того, умирающий уподобляется уже мертвому, как и в случае поминок зажившегося старика.
Сама кончина представляется как отделение души от тела. Этот момент фиксируется либо с помощью воды в чашке, находящейся у изголовья умирающего (верили, что в момент “выхода” души вода “всполыхнется” — Zelenin, 1927, S. 319), либо с помощью зеркала, так как душа покидает тело с последним вздохом. Эти представления нашли свое выражение в таких обозначениях акта смерти, как пар (душа) вон, испустить дух, из-дох-нуть, с-дох-нуть. Любопытно, что отделение души может мыслиться в терминах, аналогичных тем, которые применялись для обозначения родов, ср.: душа распростилась (о смерти) и опростаться 'родить'. Одновременно с выходом души в тело входит смерть. С этого момента покойник и смерть представляют единое целое. Их линии сливаются, и для описания дальнейшего сюжета ритуала на уровне объекта мы для удобства будем говорить о сюжете или тексте покойника.
Частично пересекаются с другими обрядами и термины, представляющие смерть как пространственное перемещение: выход, отход, отпасть, откатиться, отправиться к праотцам, на тот свет. Выражение отправиться в Могилевскую губернию (в Могилевской губернии горшки обжигает — костромск.), скорее всего, мотивировано созвучием с могила, но сама конструкция этого выражения сходна с приводившимся белор. поехать в Ригу (о родах).
Д. К. Зеленин, систематизируя лексику, связанную с идеей смерти, выделил группу слов, описывающих смерть как падение, удар, перелом, ср.: пасть, пропасть (о скотине), кулыснуться, яхнуться, с копылов (с копыт) долой, протянуть ноги и др. (Зеленин, с. 1929, с. 150—151). В разделах о родах и свадьбе отмечалось, что главные персонажи на первом этапе ритуала как бы утрачивают способность самостоятельно передвигаться, что на метаобрядовом уровне изображается как временная болезнь или аномалия конечностей (ср. сидение невесты, рассказы о детях-сиднях, эвфемистическое “сломать ногу” о роженице и т. п.). На втором этапе эта способность восстанавливается в общем контексте “исцеления”, “оживления” героя. Казалось бы, для похорон данная схема не имеет смысла, но практически повсеместно распространенные представления о “хождении” покойника после погребения делают ее актуальной и для этого обряда.
C идеей постепенного “отвердения” (окостенения) человека (ср. выше о “мягкости” новорожденного) коррелируют такие эвфемизмы смерти, как околеть, окочуриться, окочениться, одубеть, дать дуба, застыть. В этой связи показательна традиция изображения смерти в виде скелета, черепа, костей.
Приход смерти и кончина человека (свершившаяся на биологическом уровне) отнюдь не означали еще перехода умершего в разряд мертвецов, а тем более в разряд дедов-предков. Окончательный переход (в соответствии с большинством поздних свидетельств) совершается через год после кончины, хотя имеются некоторые материалы, позволяющие говорить о продолжении ритуала после годового траура (ср. данные, близкие к так называемому “вторичному захоронению” костей, — Завойко, 1914, с. 94). У южных славян переход покойника затягивался до 9 лет (Булгаковский, 1890, с. 191). Как бы там ни было, в течение весьма продолжительного времени, измеряемого всегда нечетным количеством лет (1, 3, 5, 7, 9), покойник пребывает в маргинальном состоянии, уже не будучи живым, но и не став еще окончательно мертвым. Ритуал призван обеспечить этот переход, придать ему необратимый характер, поскольку только в таком случае восстановится структурная однородность “своего” и “чужого”: живые будут среди живых, а мертвые — среди мертвых.
На уровне ритуально выраженных действий преобразование живой -> мертвый начинается с того, что покойнику закрывают глаза (как правило, медяками), мотивируя это опасностью его взгляда для живых людей. Однако это действие, несомненно, связано также с представлениями о слепоте мертвых, что в свою очередь соотносится с мотивами темноты загробного мира, невидимости как отличительного признака смерти (ср. также невидимость души). Кроме того, закрытие глаз означает прекращение контакта с миром людей, т. е., чтобы удалить умершего из мира живых, нужно, чтобы он перестал видеть, слышать, говорить, двигаться и т. д. (ср. обратные действия с новорожденным, о чем говорилось выше). Может быть, неслучаен и факт использования для этой цели медных денег — ср. устойчивую связь денег с загробным миром (Успенский, 1982, с. 60-61).